Известный советский писатель Виктор Астафьев жил и творил в сугубо атеистическую эпоху. Однако вот что интересно: многие из писателей той поры еще в советское время по-своему выражали в своих произведениях черты православного мировоззрения и менталитета.
Удивительно, но факт: в условиях тотального хрущевского и постхрущевского наступления на христианство в советском государстве целая группа писателей (прежде всего назовем В. Распутина, В. Белова, В. Крупина) в основу своего творчества положила принципы Православия — в их народном стихийном выражении. Народно-национальное начало несло в себе неистребимую сердцевину Православия как традицию, духовную и культурную. Писатели-деревенщики изображали в своих произведениях человека православного склада характера: смиренного, но душевно стойкого, отзывчивого на чужую боль, совестливого. То же самое можно обнаружить и в других областях искусства советской эпохи, например, в кино. Недаром известный актер и режиссер Николай Бурляев как-то сказал: «Лучшие фильмы российского кино даже безбожных времен, составившие вершину мирового киноискусства, по духу в большинстве своем – Православные, даже если о Боге и вере там впрямую не говорилось».
Свое особое место занял в этом ряду Виктор Астафьев. Воспитанный хотя и в атеистическую эпоху, но на образцах народной нравственности, он, по-видимому, с благоговением относился к Православным святыням, к вере, хотя и прибавил к этому со временем сугубо интеллигентскую болезнь: веру в Бога — без Церкви, без священников, без таинств. Как все сложно переплеталось в жизни Астафьева да, видимо, и многих других наших писателей той поры. В «Затесях» Астафьев выразил весьма скептическое настроение в понимании церковной жизни: «…Махая кадилом, попик в старомодном, с Византии еще привезенном одеянии бормочет на одряхлевшем, давно в народе забытом языке молитвы, проповедует примитивные, для многих людей просто смешные, банальные истины…Там, в кадильном дыму, проповедуется покорность и смирение…». Однако было и другое.
В интервью 1989 г. после поездки в Грецию Астафьев с увлечением и удивлением от увиденного говорил о посещении монастыря, о встрече с сербским священником о. Иеремеем, о том, как посетил пещеру св. Иоанна Богослова: «Я видел «Аапокалипсис», был в пещере автора этой бессмертной книги Иоанна Богослова. Видел рукописи, 13 тысяч рукописей хранятся в монастыре. Монастырю 900 лет. Все сохраняется усилиями монахов. Работают они очень много, к истории относятся архибережно. Иконы IХ, Х, ХI, ХII веков. Фрески сохраняются. Я смотрел внимательно на иконы и не мог понять, чем они от наших отличаются. Потом догадался. Я же привык с дырками иконы смотреть, все драгоценности-то с них сняты, разграблены, а тут все целые, в богатых окладах, они и смотрятся по-другому. Особое внимание привлекла рукопись на телячей коже VI века. Спросил, что там написано. Текстологи считают, что там послания доброго нам пути, счастья».
Но еще важнее было другое – подсознательное, воспринятое, что называется, с молоком матери. Многие его произведения показывают, что писатель органически усвоил народные представления о Православии. Эти представления лишены догматической точности, однако они зачастую глубоко и правильно отражают сущность православных воззрений на человеческую жизнь. Один из характерных примеров – знаменитая астафьевская «Царь-рыба». Казалось бы – о чем оно?
Здесь дело не только в теме природы и человека. Писатель настойчиво возвращается к вопросу о Боге. В патетический момент борьбы со смертью герой обращается с мольбою к Богу: «Господи! Да разведи ты нас! Отпусти эту тварь на волю! Не по руке она мне!» — слабо, без надежды взмолился ловец. — Икон дома не держал, в Бога не веровал, над дедушкиными наказами насмехался. И зря. На всякий, ну хоть бы вот на такой, на крайний случай следовало держать иконку, пусть хоть на кухоньке…»
В «Царь-рыбе» В. Астафьев скорее всего бессознательно выстраивает своего рода православную модель человеческой судьбы. Эта модель в каноническом Православии включает в себя три обязательных момента: грех — покаяние —-Воскресение во Христе (прощение и дарование спасения). Эту модель мы находим во всех крупных произведениях русской классики.
Конечно, В.Астафьев не богослов и не сугубо религиозный писатель. Вряд ли его можно сравнивать, например, со Шмелевым, В. Крупиным. Его герой Игнатьич показан в главе «Царь-рыба” как обыкновенный человек, грех которого проявляется бытовым образом. Как и у всякого, его грех не бьет в глаза, а тихо живет в нем, полузабытый, не тревожащий совести. Как и всякий «обыкновенный грешник”, Игнатьич предстает перед нами как «гроб повапленный»: снаружи украшен, а внутри смердит. Но даже сам Игнатьич до своего предсмертного часа не ощущает этого смрада греховного. Автор показывает аккуратность, мастеровитость, какую-то внутреннюю собранность Игнатьича. На людях он — человек не только достойный, но и, пожалуй, один из лучших в своем селе. Но это — суд людской. Над судом Божиим Игнатьич до поры до времени не задумывается, греха своего не видит.
А между тем В. Астафьев буквально «тыкает носом» своего героя в его грех. Его внешним повседневным выражением является браконьерство Игнатьича. Есть и грех внутренний, полузабытый, глубоко лежащий, «глухая, враждебная тайна», лежащая меж «двумя человеками». Этот грех — надругательство над Глашей. Выстраивается образно-смысловой ряд: Природа-женщина – Рыба-женщина. Таким образом, браконьерство становится символом, затрагивающим не только внешнюю жизнь героя, но и его интимную, подотчетную одному Богу, жизнь.
Игнатьич уже до столкновения с рыбой пытался нести груз покаяния: «Ни на одну женщину он не поднял руку, ни одной никогда не сделал хоть малой пакости, не уезжал из Чуши, осознанно надеясь смирением, услужливостью, безблудьем избыть вину, отмолить прощение». Однако покаяние Игнатьича, по мнению В.Астафьева, неполное. И не потому, что покаяние начинается с церковного таинства исповеди а с церковью Игнатьич никак не связан. В этом, порою скептически относящийся к церкви писатель не упрекает своего героя. Каясь перед одной женщиной, Глашей, герой «Царь-рыбы» браконьерствует и уничтожает другую «женщину» — природу. В. Астафьев хотя и не акцентирует эту мысль, но она угадывается в его авторской реплике: «Прощенья, пощады ждешь? от кого? Природа, она, брат тоже женского рода!» Поэтому-то покаяние Игнатьича названо автором «притворством». А он ждет от своего героя истинного и полного покаяния. Вне церкви – это экстремальная ситуация, когда герой находится между жизнью и смертью. Тогда-то он и вспоминает о Боге, от которого прятался всю жизнь. Это есть и в других произведениях Астафьева. Вспомним, как в его романе «Прокляты и убиты» герои вдруг духовно преображаются в экстремальной ситуации: «Да будь ты хоть раскоммунист, к кому же человеку адресоваться над самою-то бездной?…и все вон потихоньку крестятся да шопчут божецкое. Ночью, на воде кого звали-кликали? Мусенка? Партия, спаси! А-а! То-то и оно то…»
Истинное покаяние — с принятием мук смертных — Игнатьич приносит в свой «предсмертный» час, когда уже не остается надежды на спасение и когда вся жизнь встает у него перед глазами. Это покаяние разбойника, раскаявшегося в последний час свой на кресте. Но зато это — полное, от души принесенное покаяние. В. Астафьев не случайно, подчеркивая каноническую сторону события, говорит о смертных муках Игнатьича («не все еще, стало быть, муки я принял»). В этот решающий час своей жизни герой В.Астафьева просит прощения у всех людей и особенно у Глаши, «не владея ртом, но все же надеясь, что хоть кто-нибудь да услышит его». Очевидно, что «кто-нибудь» — это Бог.
Здесь не только и не просто изображение больной человеческой совести. Писатель наделяет своего героя чуть ли не церковным представлением о грехе и образе покаяния (как высшая ступень — угождение Богу, затем – искреннее и глубокое покаяние с исправлением своей жизни, и наконец, при плохом покаянии – терпение скорбей и даже «мук смертных»).
И Бог услышал Игнатьича, принял на этот раз его покаяние. И послал ему не кого-нибудь, а брата, с которым у него была давняя вражда. Попросив же прощение «у всех», Игнатьич, стало быть, попросил прощения и у брата, и простил его. Теперь он ждет его уже не как врага, но как друга-спасителя. Здесь он действует по Евангельской заповеди: «Прощайте и прощены будете» (Лука, 6, 37), «Если же не прощаете, то и Отец ваш Небесный не простит вам согрешений ваших» (Марк, 11, 26).
Бог дает возможность и брату Игнатьича примириться с жизнью, заменяя в его душе вражду (вплоть до желания смерти брату) на милосердие. Царь-рыба снялась с самолова, приобрела свободу, — что символизирует ниспосланное прощение Игнатьичу и от природы.
Автор хорошо представляет себе тот путь спасения человеческой души (грех-покаяние-Воскресение), который преподан в Православии, и описывает в «Царь-рыбе» именно его. Так что кроме стихийного, народного Православия в астафьевском произведении налицо и сознательно усвоенное, хотя и своеобразно интерпретированное, каноническое православное учение о человеке и его земной судьбе. В то же время сложность писательской судьбы отразилась в его высказывании: «Слишком тихий интеллигентный Чехов – не мой писатель. Я люблю ярких, броских, люблю бесовщину».
Бесовщины в «Царь-рыбе» нет. Но художественный интерес произведению придает, по замыслу автора, именно неканоничность православных представлений о человеческой жизни, попытка объединить христианство и пантеизмом. В этом смысле В.Астафьев ярко демонстрирует, что литературное творчество практически никогда не может вполне соответствовать истине религиозной. Весь интерес в произведении почти с неизбежностью строится не на следовании указанной истине, а на оригинальном, даже индивидуальном — отступлении от нее. У каждого художника здесь – свое доминирующее начало. У В.Астафьева – это пантеистическая по духу идея Природы.
В повести писатель плодотворно прикоснулся (но лишь прикоснулся!) к каноническому пониманию в Православии темы греха и покаяния и расшил по этой канве свой художнический узор.
автор Владимир Мельник