Красота – на спасение или на погибель?

krasotaНадо бы раз и навсегда выяснить, что там в действительности с этой лже-цитатой, да навряд ли удастся: народ у нас упрямый. Кто сказал, что красота спасет мир? Достоевский? Или кто-то из его героев? Открываем начало 5-й главы третьей части романа «Идиот».

 

 

«Правда, князь, что вы раз говорили, что мир спасет “красота”? Господа, – закричал он громко всем, – князь утверждает, что мир спасет красота! А я утверждаю, что у него оттого такие игривые мысли, что он теперь влюблен. Господа, князь влюблен; давеча, только, что он вошел, я в этом убедился. Не краснейте, князь, мне вас жалко станет…»

Монолог этот принадлежит Ипполиту Терентьеву, 17-летнему юноше, смертельно больному туберкулезом, который вслед за этой сценой пробует застрелиться и вообще выделяется своей экстравагантностью среди и без того неординарных героев «Идиота». Ничего подобного мы от князя не слышали, и вообще никакой связи между этими словами Ипполита и предшествующим содержанием романа не прослеживается, за исключением разве что назойливых напоминаний об уникальных женских достоинствах Настасьи Филипповны, из-за которых князь впоследствии лишается рассудка, а она сама – жизни.

Однако к «тезису о красоте» автор возвращается еще раз – всего однажды, когда несчастный князь уже приближается к своему закономерному финалу. Напоминает нам про него Аглая Епанчина, девушка, любящая князя и вызывающая симпатию и доверие у читателя.

«Слушайте, раз навсегда, – не вытерпела, наконец, Аглая, – если вы заговорите о чем-нибудь вроде смертной казни, или об экономическом состоянии России, или о том, что “мир спасет красота”, то… я, конечно, порадуюсь и посмеюсь очень, но… предупреждаю вас заранее: не кажитесь мне потом на глаза! Слышите: я серьезно говорю! На этот раз я уж серьезно говорю!  Она действительно серьезно проговорила свою угрозу, так что даже что-то необычайное послышалось в ее словах и проглянуло в ее взгляде, чего прежде никогда не замечал князь и что уж, конечно, не походило на шутку».

Давайте и мы прислушаемся к этому серьезному голосу и прекратим вешать на Достоевского нелепую утку, брошенную одним эксцентричным персонажем в адрес другого. Хотелось бы знать, кому принадлежит инициатива; подозрение, конечно же, падает на его «бедного родственника» В.В. Розанова, несчастного двоеженца, который обвенчался вторично, не получив развода от возлюбленной великого писателя Аполлинарии Сусловой.

krasota2Мир спасает не красота, мир спасает Христос, Бог, распятый и воскресший, причем спасает при нашем активном участии: «Мы соработники (споспешники) у Бога» (1 Кор. 3: 9). А вот с этим эстеты и интеллектуалы эпохи «серебряного века» ну никак не могли согласиться. Потому и уцепились они за красоту: вдруг, да и вывезет… Им подошли бы и сапоги всмятку, лишь бы их самих не беспокоили с нравственными нормами.

Но не спешите оттеснять нашего классика в тень, когда заходит речь о красоте. Его перу принадлежит суждение гораздо более глубокое, серьезное и зрелое, чем случайная фраза нервного Ипполита. Оно, конечно, хорошо известно, но во всевозможных эстетских сочинениях цитируется гораздо реже, а если и цитируется, то уклончиво, урывками, стыдливо, как будто пытаются не раскрыть, а спрятать его содержание. Розановский след виден и здесь, недаром говорил Бердяев: «Устами Розанова иногда философствовал сам Федор Павлович Карамазов».

Итак, Митя Карамазов – в предисловии к своей исповеди брату Алеше: «Насекомым – сладострастье! Я, брат, это самое насекомое и есть, и это обо мне специально и сказано. И мы все, Карамазовы, такие же, и в тебе, ангеле, это насекомое живет и в крови твоей бури родит. Это – бури, потому что сладострастье буря, больше бури! Красота – это страшная и ужасная вещь! Страшная, потому что неопределимая, а определить нельзя, потому что Бог задал одни загадки…

Красота! Перенести я притом не могу, что иной высший даже сердцем человек и с умом высоким начинает с идеала Мадонны, а кончает идеалом содомским. Еще страшнее, кто уже с идеалом содомским в душе не отрицает и идеала Мадонны, и горит от него сердце его и воистину, воистину горит, как и в юные беспорочные годы.

Нет, широк человек, слишком даже широк, я бы сузил. Черт знает что такое даже, вот что! Что уму представляется позором, то сердцу сплошь красотой. В Содоме ли красота? Верь, что в Содоме-то она и сидит для огромного большинства людей, – знал ты эту тайну, иль нет? Ужасно то, что красота есть не только страшная, но и таинственная вещь. Тут дьявол с Богом борется, а поле битвы – сердца людей».

Красота, как и свобода, – сложнейшая, неохватная философская проблема – по крайней мере, в этом Митя Карамазов не ошибся. А нам важно в первую очередь осознать подчиненное место красоты по отношению к любви и к другим нравственным ценностям. Красота не спасает мир, но она может содействовать нашему спасению – или противодействовать ему.

Едва ли не самое замечательное свое стихотворение Николай Заболоцкий посвятил красоте. Хотел бы я, чтобы его выучили наизусть – только полностью, а не урывками, как в популярной книжке о том, «что нужно знать каждой девочке», – все те родители, педагоги и проповедники, кто находит нужным сулить девчонкам ад за серьги и бусы, за губную помаду, тушь для ресниц, за карманное зеркальце и вообще за интерес к своей внешности.

Среди других играющих детей
Она напоминает лягушонка.
Заправлена в трусы худая рубашонка,
Колечки рыжеватые кудрей
Рассыпаны, рот длинен, зубки кривы,
Черты лица остры и некрасивы.
Двум мальчуганам, сверстникам ее,
Отцы купили по велосипеду.
Сегодня мальчики, не торопясь к обеду,
Гоняют по двору, забывши про нее,
Она ж за ними бегает по следу.
Чужая радость так же, как своя,
Томит ее и вон из сердца рвется,
И девочка ликует и смеется,
Охваченная счастьем бытия.
Ни тени зависти, ни умысла худого
Еще не знает это существо.
Ей все на свете так безмерно ново,
Так живо все, что для иных мертво!
И не хочу я думать, наблюдая,
Что будет день, когда она, рыдая,
Увидит с ужасом, что посреди подруг
Она всего лишь бедная дурнушка!
Мне верить хочется, что сердце не игрушка,
Сломать его едва ли можно вдруг!
Мне верить хочется, что чистый этот пламень,
Который в глубине ее горит,
Всю боль свою один переболит
И перетопит самый тяжкий камень!
И пусть черты ее нехороши
И нечем ей прельстить воображенье –
Младенческая грация души
Уже сквозит в любом ее движенье.
А если это так, то, что есть красота
И почему ее обожествляют люди?
Сосуд она, в котором пустота,
Или огонь, мерцающий в сосуде?

Завершается стихотворение вопросом далеко не риторическим, настоятельно требующим ответа. В образном контексте стихотворения он, естественно, повисает в воздухе, но мы на него легко ответим: разумеется, у красоты есть и формальная сторона, и содержательная. Однако обратим внимание на предыдущую строчку: обожествляя красоту в том или ином ее проявлении, мы гарантируем себе нравственную катастрофу.

Непростительным заблуждением (буквально непростительным: наши дети нам его не простят) было бы отождествить формальную красоту, сосуд, который сам по себе пуст, с греховным, «мирским» ее восприятием, а содержательную, глубинную – с благодатным, одухотворенным, «церковным». Страшная и таинственная вещь – содомский идеал красоты, буря сладострастья, которую Митя видит у себя в сердце и переносит на «огромное большинство людей» и которая, в конце концов, сгубила самого Митю, – она-то и есть тот самый огонь, не столько мерцающий, сколько пылающий, «и горит от него сердце», и если мы, забыв Христа, обожествляем огонь, то, словно мотыльки, в нем и сгораем.

В подтверждение сказанному призовем в свидетели Пушкина. Все, конечно, помнят строки из 8-й главы «Евгения Онегина» о юности поэта в Царском Селе: «В те дни, когда в садах Лицея / Я безмятежно расцветал…» Но протекли годы, и для поэта настало время переоценить прошлое, а заодно и дать ярчайшую характеристику «обожествленной красоты»:

В начале жизни школу помню я;
Там нас, детей беспечных, было много;
Неровная и резвая семья.
Смиренная, одетая убого,
Но видом величавая жена
Над школою надзор хранила строго.
Толпою нашею окружена,
Приятным, сладким голосом, бывало,
С младенцами беседует она.
Ее чела я помню покрывало
И очи светлые, как небеса,
Но я вникал в ее беседы мало.
Меня смущала строгая краса
Ее чела, спокойных уст и взоров
И полные святыни словеса.
Дичась ее советов и укоров,
Я про себя превратно толковал
Понятный смысл правдивых разговоров,
И часто я украдкой убегал
В великолепный мрак чужого сада,
Под свод искусственный порфирных скал.
Там нежила меня теней прохлада;
Я предавал мечтам свой юный ум,
И праздномыслить было мне отрада.
Любил я светлых вод и листьев шум,
И белые в тени дерев кумиры,
И в ликах их печать недвижных дум.
Все – мраморные циркули и лиры,
Мечи и свитки в мраморных руках,
На главах лавры, на плечах порфиры –
Все наводило сладкий некий страх
Мне на сердце; и слезы вдохновенья,
При виде их, рождались на глазах.
Другие два чудесные творенья
Влекли меня волшебною красой:
То были двух бесов изображенья.
Один (Дельфийский идол) лик младой
Был гневен, полон гордости ужасной,
И весь дышал он силой неземной.
Другой женообразный, сладострастный,
Сомнительный и лживый идеал,
Волшебный демон – лживый, но прекрасный.
Пред ними сам себя я забывал;
В груди младое сердце билось – холод
Бежал по мне и кудри подымал.
Безвестных наслаждений темный голод
Меня терзал – уныние и лень
Меня сковали – тщетно был я молод.
Средь отроков я, молча целый день
Бродил угрюмый – все кумиры сада
На душу мне свою бросали тень.

Как видите, Мите Карамазову было, у кого искать помощи в решении своих нравственно-эстетических проблем. И нам надо сделать вывод: победить дьявола (который борется, конечно, не с Богом, а с человеком), различить божественное начало от содомского в идеале красоты способен тот и только тот, кто различает истину ото лжи, поскольку дьявол – отец лжи, а истина делает нас свободными.

Иеромонах Макарий (Маркиш)